Шрифт:
По истечении шести месяцев нашей няне надлежало вернуться в Италию, но за это время ей случилось танцевать с джентльменом в смокинге. Этот танец стал для нее символом крушения межклассовых барьеров; после этого она уже не могла мириться с предназначенной ей судьбой и вернуться к жениху, который, конечно, никогда не доставил бы ей столь острого ощущения общественного равенства. И так она осталась.
Среди многих черт, характеризующих Энрико как ярого индивидуалиста, особенно выделяется одна: он терпеть не может жить не в собственном доме. Поэтому, как только мы устроились в меблированной квартире, которую мы сняли на полгода, мы тотчас же стали подумывать, как бы нам приобрести себе постоянное жилище.
В Риме было очень просто купить себе квартиру: мы просматривали объявления в газетах, потом ездили смотреть несколько более или менее подходящих квартир, наконец выбрали и купили. В Нью-Йорке все было иначе. Нью-Йорк — огромный город, но университетские работники живут тесной семьей в малюсенькой частице этого города. Здесь нет ни особняков, ни кооперативных домов, ничего, что можно было бы купить. Те из наших друзей, у которых были собственные дома, жили в пригородах и совсем не по-европейски обзаводились сезонными проездными билетами. Вокруг Нью-Йорка множество пригородов, но нет всемогущего главного нью-йоркского агента по продаже домов, который мог бы объяснить нам все «за и против» того или иного места и нарисовать, где какие условия жизни.
— Кое-кто из моих коллег, — сказал как-то в воскресенье Энрико, — живет в городке, который называется Леония. Это в Нью-Джерси, прямо через мост Джорджа Вашингтона, на той стороне Палисадов. Давай поедем, посмотрим, что это такое.
Был очень холодный февральский день; когда мы вышли из автобуса на остановке «Леония», на нас налетел такой яростный порыв ветра, что мы потеряли способность что-либо видеть и не знали, куда идти.
— Здесь живет Гарольд Юри, химик, лауреат Нобелевской премии тридцать четвертого года. Пойдем к ним. Я с ним довольно хорошо знаком.
Последнюю фразу Энрико прибавил в ответ на мой неуверенный взгляд.
Супруги Юри сидели у себя в гостиной у горящего камина. Визит наш оказался удачным. Фрида и Гарольд Юри встретили нас дружески. Три маленькие девочки, открыв ротики, конфузливо глядели на нас издали. Профессор Юри серьезным, несколько профессорским тоном рассказал нам очень обстоятельно о Леонии, о том, какие здесь замечательные школы и как велико преимущество жить в этом зажиточном буржуазном городке. — Вашим детям может быть предоставлено все, что предоставляется другим детям. — Профессор Юри часто улыбался, но улыбка эта была только на поверхности, точно она бегло скользила поверх его неизменной серьезности. На его круглом лице с едва проступавшими морщинками было какое-то глубоко сосредоточенное, целеустремленное и чуть ли не озабоченное выражение.
Гарольд Юри обладал ораторским даром, он сумел соблазнить нас Леонией. К тому же мне и самой не терпелось перебраться куда-нибудь, где грязь на коленках моих детей была бы не серого, как в Нью-Йорке, а честного коричневого земляного цвета.
На следующее лето мы уже были счастливыми обладателями дома на Палисадах, с зеленым газоном, маленьким прудом и изрядным количеством сырости в полуподвальном этаже. К тому времени как дом перед нашим переездом был заново отремонтирован, из Италии пришла наша обстановка, а в Европе разразилась война. Мы перебрались в наш дом и на этот раз стали устраиваться на постоянное жительство — так по крайней мере нам казалось.
Никто из нас никогда не занимался садоводством. Энрико — типичный продукт городской жизни, а я большую часть детства и юности прожила в доме, где за садом смотрел садовник, не считая разве одного-единственного персикового дерева, которое находилось под особым попечением моей бабушки. Бабушка моя была умная женщина. У нее были седые волосы, разделенные посредине правильным пробором и зачесанные на виски аккуратными бандо. Матушка моя была у нее единственная дочь, и бабушка жила с нами. Я помню, как она за несколько лет до своей кончины (а умерла она семидесяти лет), грузная, но все еще прямая и осанистая, в черном вдовьем платье — даже если она копалась в саду, — медленно поднималась по лесенке, прислоненной к персиковому дереву, и, опершись о ствол, тщательно обрезала сухие ветки и больные почки. Она старалась объяснить нам, детям, в чем заключаются основные правила садоводства, но если я и слушала ее из почтения, с которым к ней относились в семье, то тут же забывала все то, чему с такой неохотой училась.
Словом, ни Энрико, ни я не знали, как надо ухаживать за газоном, за цветочными клумбами и за всем нашим искусственным садиком, разбитым вокруг маленького пруда. Но мы хотели быть настоящими американцами и делали все так, как было заведено у других.
— В воскресенье, — наставлял нас Гарольд Юри, — наденьте платье похуже и идите копаться в саду.
Я не очень интересовалась копаньем в саду и надеялась, что этим будет заниматься Энрико. Когда мы только что поженились, он посвящал меня в свои планы на будущее. Сорока лет он выйдет в отставку, потому что после сорока лет ни один физик уже не способен сделать ничего путного. Он родом из землепашцев и вернется к земле. Стать фермером — это прельщало его индивидуалистическую натуру; фермер — сам себе хозяин и ни от кого не зависит, он сам, своими руками, может добыть все, что ему нужно. Энрико давно уже облюбовал себе маленький участок у Монте-Марио, на западной окраине Рима, с прекрасным видом на Вечный город и собор Святого Петра на переднем плане.
Но когда мы поселились в Леонии, Энрико было уже тридцать восемь лет, а его крестьянская кровь все еще не заговорила в нем. Всякий раз, когда нужно было подстригать газон, у Энрико оказывалась какая-нибудь срочная работа в лаборатории, даже если это было в воскресенье. А к тому времени, когда его удавалось уговорить заняться газоном, трава успевала так густо разрастись, что ее уже было невозможно подстричь. Когда приходило время поливки клумб, Энрико предлагал пойти гулять или отправлялся играть в теннис, уверяя, что с поливкой можно еще погодить.