Шрифт:
Рассуждал так с собой Лаврентьев и смотрел, смотрел на Клавдию, смотрел до тех пор, пока Клавдия не почувствовала, что ее разглядывают, и не повернула лицо в сторону Лаврентьева. Глаза их встретились. Лаврентьев не выдержал холодного безразличия в пристальном взгляде Рыжовой, сделал вид, что его заинтересовала какая–то бумажка на столе, и снова опустил глаза. Ему казалось, что рыжеволосая все еще смотрит на него. Он вертелся, перешептывался с Носовым, говорил какие–то пустяки Антону Ивановичу, наклоняясь к нему за спиной Дарьи Васильевны, лишь бы не смотреть в зал. Но в такой борьбе человека с самим собой чаще всего побеждает слабая его сторона. Не одолел себя и Лаврентьев, все–таки взглянул, быстро, исподлобья. Клавдии на месте не было. Она стояла в конце зала у дверей, разговаривала с. Елизаветой Степановной. Лаврентьев пытался убедить себя, что ему стало легче с ее уходом, и не мог. Ему хотелось, чтобы Клавдия по–прежнему сидела здесь, перед ним, и даже пусть бы тревожила его своим упорным и холодным взглядом.
— Свояченица приехала? — шепнул он Антону Ивановичу, не совсем уверенный, таким ли словом определяется степень родства председателя с сестрой его жены.
— Ага. Перед самым вечером. Ночь не спавши. Злая. Меня уже успела отсобачить. У вас, говорит, тут и агрономы, и председатели, и бригадиры, а крыс развели в хранилищах. Семенники жрут. Даст она нам жару, Петр Дементьевич. Самим, заместо котов, крыс ловить придется. Говорил тебе — солдат в юбке…
«Совсем другое ты говорил», — подумал Лаврентьев, не разделяя веселого настроения председателя.
Торжественное заседание окончилось пением гимна. Затем Антон Иванович объявил перерыв, и Пронина, выйдя из–за кулисы, сделала сообщение:
— Через пятнадцать минут, товарищи, коллектив драматической самодеятельности просит вас просмотреть нашу новую постановку. В главных ролях Александра Звонкая, Николай Жуков и Люся Баскова.
Известие было принято шумно. Драмкружок не действовал уже много лет, о нем позабыли — существует ли, и вдруг — новая постановка! Как ни хорошо кино, а и театра хочется: свои артисты, живые голоса. Асютка за бесприданницу переживает, Николай Жуков, шофер, золотой цепкой на жилете поигрывает — приказчик!
— Качать Звонкую! Баскова где? Николай! Даешь сюда Ирину Аркадьевну! — воодушевилась молодежь.
— Друзья, друзья! Что вы, что вы! Мои годы… — отбивалась, отшучивалась Ирина Аркадьевна.
Лаврентьев тем временем протискивался к дверям. Что его туда тянуло? Клавдия? Но она уже исчезла. И на улице ее не было. Там стояли на морозце, курили, разговаривали:
— …Да-а, значит. Тут я как шарахну гранатой…
— Лежим на снегу, небо в звездах, студеное, а не шелохнись: противник в сорока метрах…
— День идем, два… третий. Кругом лес да болота, хоть головой о дерево бейся, но приказ выполни. А как выполнишь? Заплутались.
Кто там говорит в февральской тишине? Чьи это голоса?
Подошел Павел Дремов, бросил в снег папиросу, затоптал.
— Петр Дементьевич, не серчайте, прошу… — начал было он.
— Не пойму, — удивился Лаврентьев.
— Сам не пойму — с чего? Характер, говорят, такой.
— Да о чем вы, Павел?
— Ну вот на дыбки всегда вздымаюсь, как что не по мне, не по шерстке выходит.
— У многих такой характер.
— Мне на многих чихать, Петр Дементьевич. — Дремов закурил новую папиросу. — Я о себе… Как увидал ваши ордена, совестно стало. Эх, думаю, своим одним хвалился. У человека вся грудь в них — молчит, попусту не звякает. Конечно, насчет Урала я давно узнал, что прошибся, и про офицерское звание узнал, и про ранение. Про ордена — ахнул сегодня.
— По–вашему, выходит так, Дремов: нет у человека орденов — думай и говори о нем, что в голову взбредет. Есть ордена…
— Свой дорого достался. Может, поэтому я так, Петр Дементьевич…
— Дорого?
— Дорого. Когда обложили Кенигсберг, наткнулись мы на ихние форты…
— Вы под самым Кенигсбергом были?
— И под самым и в самом. Ботанический сад, Северный вокзал, полицейское управление… Я там каждую улицу знаю.
— Я тоже под Кенигсбергом воевал.
— Ну?! С одного фронта, выходит. Земляки! Замок–то, королевский, помните?
— Замка не помню. В город не вошел, ранило. А форты знаю, давал им огоньку.
— Что ж я тогда рассказываю? Форт, в общем, брал. «Кёниг Фридрих Вильгельм» назывался. Жуткий. Подземелья, рвы с гнилой водой, над рвами решетка с шильями… Пулеметы садят. А я добровольно в штурмовую группу вызвался. Руки чесались противника пощупать. Надоело в мастерской. Ну и пощупал. На главном куполе минут пятнадцать под этаким огнем проелозил… Завалил амбразуру, наблюдатели там сидели… пульт управления… Землей завалил, шинель свою запихал в смотровую щель, вещевой мешок. Мины вокруг шлепают, черт–те что идет. Даже и не гляжу, свое дело делаю, в горячке весь. Командир дивизии как узнал, кто ослепил наблюдателей, так сразу и приказал: «Представить к Отечественной первой степени». Потом я осмотрелся — и гимнастерка у меня и штаны — в клочья от осколков. Каблук долой снесло. А в самом — мелочь, что дробинки, штук пять!.. Одно слово, не рассказчик я, — махнул вдруг рукой Дремов. Ему показалось, что Лаврентьев его не слушает. — Вот Анохин бы расписал. Да дело не в рассказах, Петр Дементьевич. Нехорошо как–то мне перед вами, нескладно.